Микки была привязана к небольшой ручной лебедке, установленной у подножия мачты; она ни на дюйм не сдвинулась с того места, где в страхе спряталась, когда ее посадили на плот. Я не знал, страдала ли кошка от морской болезни, но у нее был жалкий, совсем убитый вид, и она отказывалась от еды. Вероятно, раньше ее никогда не привязывали.
Я зажег один из трех имевшихся на плоту фонарей и поставил его в ящик, чтобы защитить от ветра; фонарь был установлен так, чтобы его свет падал на компас. Ящик с компасом я привязал к палубе, так как плоту крепко доставалось от волн. Я решил не зажигать ходовых огней. Правда, я знал, что в этих прибрежных водах могу встретиться с пароходами, но я не собирался спать и был уверен, что увижу любые огни на горизонте и, если судно станет приближаться ко мне, пущу в ход прожектор и подам световой сигнал, чтобы оно не наскочило на меня.
Сидя на небольшом деревянном ящике возле рулевого колеса, я управлял плотом. Вест-норд-вест! Час за часом плот плыл, продвигаясь вперед. Кругом — непроглядная темнота. На небе — ни звезды. Возможно, целую неделю или даже больше я не увижу ни солнца, ни звезд. Течение Гумбольдта, несущее в тропики холодные воды Антарктики, порождало окружающую меня мглу. Я мог бы выбраться из него, если бы на несколько дней взял курс на запад, оставаясь под юго-восточным ветром, но в таком случае течение перестало бы мне помогать.
Пена белела в ночной темноте. Волны разбивались совсем близко от меня. С оглушительным ревом они непрестанно обрушивались на корму. Дно корабля подобно телу рыбы — округленное, обтекаемой формы; оно оказывает лишь незначительное сопротивление волнам, и они не обрушиваются на него всей своей тяжестью. Но у плота широкое, плоское дно, и волны бьют в него со всей силой.
Было сыро и холодно. Мне пришлось одеться потеплей. Я ел патоку, выбирая ложкой из банки черную густую массу. Вкусная патока быстро подкрепила меня. По временам я вставал, привязывал рулевое колесо и с фонариком в руках пробирался на нос проверить канаты, паруса и такелаж. Мимоходом я всякий раз бросал взгляд на Микки. Кошка не двигалась с места и казалась совсем крохотной. Свернувшись клубочком, она уткнулась мордочкой в густую шерсть, и глаза у нее были закрыты. Она была так несчастна, что, казалось, ничего вокруг не замечала; бедняжку вырвали из привычной жизненной колеи, посадили на какую-то тряскую, грохочущую штуку, несущуюся невесть куда по бурной пучине, вдобавок ей надели ошейник и держат на привязи, как пленницу. Я проверял также самочувствие Икки, время от времени приподнимая край дождевика и освещая попугая фонариком. Каждый раз попугай сердито ворчал. То и дело я освещал фонариком руль, чтобы знать, выдерживает ли он нажим волн. Я снова отвязал штурвал.
Так под неустанный грохот волн и вой ветра прошла первая ночь; всю ночь я дремал, клевал носом и мечтал…
На рассвете я снова поставил клетку с Икки на желтый ящик, и попугай радостно заверещал. Я попытался соблазнить Микки молоком, но она отказалась и еще глубже забилась в свое убежище, где искала покоя и тишины.
Я попытался разжечь керосинку, чтобы сварить кофе, но мне это не удалось, и пришлось пить его холодным.
Солнца не было. В полдень я бросил кусок бальзы за борт и по быстроте, с какой он проплыл вдоль борта, определил, что плот движется со скоростью около двух миль в час.
Я выпустил Икки из клетки, предоставив ему свободу. Он полазил там и сям, потом уселся на вантах на высоте в десять футов. Стоя за штурвалом, я наблюдал за попугаем. Внезапно он пронзительно крикнул и улетел. Крылья у него были коротко подрезаны, и он тут же стал опускаться, но не попал на палубу и шлепнулся в воду. Мгновенно повернувшись, он поплыл к плоту, отчаянно взмахивая крыльями. Схватив палку, я протянул ее попугаю. Он тотчас же уцепился клювом за конец палки и вскарабкался на нее. Через секунду попугай уже был на борту.
Когда он обсох, я поместил его в каюте. Тут у него началась морская болезнь и ужасная рвота. Весь этот день он ел бананы. Вид у него был самый плачевный. До этого я и не представлял себе, что птица может так страдать. Но через несколько часов попугаю стало немного лучше, и, когда я закутал на ночь его клетку дождевиком, он снова стал сердито ворчать.
Я зажег фонарь, освещающий компас. Вспенивая волны, плот продвигался в темноте; я пошел на нос посмотреть, нельзя ли как-нибудь помочь малютке Микки. С тех пор как мы покинули Кальяо, кошка ничего не ела и даже не сдвинулась с места.
Мне стоило немалых трудов вытащить Микки из ее убежища и принести на корму, хотя это было, по-видимому, кроткое создание.
Я положил кошку на разостланный свитер и, не переставая гладить ее и разговаривать с ней, привязал поводок к ручке передатчика. Вскоре она немного оживилась. Должно быть, она наконец поняла, что я не хочу ей зла, широко раскрыла золотые глаза и печально посмотрела на меня. Казалось, она была готова заговорить со мной.
— Ты немного страдаешь морской болезнью, Микки? — спросил я ее.
«Нет, — казалось, ответила она, — я не страдаю морской болезнью, но на меня напала тоска. Мне здесь не по душе».
— Я это вижу, — сказал я, как будто беседовал с товарищем по плаванию. — Но скоро ты будешь чувствовать себя лучше. Все будет хорошо, маленькая Микки. Мы дружно заживем все трое: Икки, ты и я.
Я осмотрел кошку, освещая фонариком ее темную шерсть.
— Микки, — удивленно промолвил я, — когда мне подарили тебя в Кальяо, на тебе было не менее пятнадцати миллионов блох. Куда же они девались?